2. СНОШЕНИЯ С ЗАГРАНИЦЕЙ Влияние на русское революционное движение постановки социального вопроса на Западе в 1876 году исчезло совершенно; с этой поры оно сделалось самостоятельным, приняло вполне своеобразную форму и направление. Вместе с тем прекратилось значение и русской эмиграции для революционной России;73 литература, служившая проводником влияния эмигрантов и находившаяся дотоле всецело в их руках, перенеслась на русскую почву, чтобы служить живым откликом новых течений и отвечать запросам текущей жизни. К этому году правильные сношения революционных организаций с русскими выходцами прерываются — они становятся отрезанным ломтем для партии действия. Дело стояло так до событий 19 ноября 1879 года и 5 февраля 1880 года, когда два взрыва Исполнительного комитета потрясли всю Европу и пробудили во всех слоях западноевропейского общества громадный интерес и внимание к деятельности революционной партии в России. Несколько времени спустя императорское правительство возбудило дело о выдаче Францией агента Исполнительного комитета Гартмана, являвшегося под именем Сухорукова хозяином дома, из которого был совершен взрыв царского поезда 19 ноября. Сколько ни хлопотало русское посольство, в отказе республиканской Франции оно получило звонкую всеевропейскую пощечину. Вопрос о выдаче или невыдаче автора московского взрыва в высшей степени волновал русское и заграничное общество; тем большее значение имел отказ Французской республики — он был поражением правительства и победой революционной партии. На этом факте “Народная воля” увидела значение, которое может иметь для партии общественное мнение Европы. Она решила организовать за границей пропаганду своих истинных целей и стремлений и завоевать {245} симпатии европейского общества, ознакомляя его с внутренней политикой нашего правительства. Таким путем, потрясая трон взрывами внутри государства, мы могли дискредитировать его извне и способствовать давлению, быть может, дипломатическому вмешательству некоторых просвещенных стран во внутренние дела нашего темного царства. Для такой цели можно было использовать те революционные силы, которые были потеряны для революционной работы внутри России, т. е. эмигрантов. Из них Гартману и Лаврову Комитетом было предложено в качестве уполномоченных партии предпринять за границей агитацию в духе программы “Народной воли”. Средствами для этого могли быть лекции, собрания, но главным образом брошюры, листки и журнальные статьи, которые изображали бы экономическое и политическое положение дел в России. Гартман должен был с этой целью объехать главные города Америки; все выдающиеся в социалистическом мире Западной Европы лица обещали ему свое содействие в той или иной форме; к некоторым из них, как к Карлу Марксу и Рошфору, Комитет обращался письменно с предложением оказать его агенту Гартману помощь в деле организации пропаганды против русского деспотизма. В ответ на это вместе с изъявлением согласия автор “Капитала” прислал Комитету свой портрет с соответствующей надписью. По словам Гартмана, Маркс с гордостью показывал письмо Комитета своим друзьям и знакомым. Но, по единодушным отзывам всех наших заграничных друзей, не один Карл Маркс выказывал уважение к русскому революционному движению — внимание к нему было всеобщим; журналистика с жадностью хватала сведения о России, а события русской революционной хроники были самыми пикантными новостями. Чтобы прекратить массу ложных слухов и всевозможных уток, которые преподносились европейской публике ежедневной прессой, было необходимо правильное доставление заграничным агентам корреспонденции из России о всем происходящем в русском революционном мире. Комитет избрал меня осенью 1880 года секретарем для заграничных сношений. Я вела его деловую {246} переписку с Гартманом, посылала ему корреспонденции, биографии казненных, снабжала выходящими революционными изданиями, доставляла карточки арестованных и осужденных, посылала русские журналы, газеты и вообще удовлетворяла по возможности все требования его. После
1 марта я послала ему свою последнюю
корреспонденцию об этом событии,
письмо Комитета к Александру III и
рисунок, изображающий внутренность
магазина Кобозева, исполненный самим
Кобозевым. Еще в бытность Александра Михайлова на свободе Комитет составил проект снять магазин или лавку на одной из улиц Петербурга, по которым наиболее часто совершался проезд императора: из лавки предполагалось провести мину для взрыва. С этой целью некоторые из агентов должны были присматриваться ко всем сдаваемым помещениям, пригодным для осуществления плана, а так как царь обязательно должен был ездить в Михайловский манеж, то магазин искали по улицам, ведущим к нему: таких магазинов при Михайлове было найдено два, и на одном из них остановился выбор Комитета. Это был магазин в доме Менгдена на Малой Садовой, в нем решено было открыть торговлю сырами. Когда Комитет стал подбирать состав, необходимый для обстановки, то для роли хозяина я предложила моего друга и товарища Юрия Николаевича Богдановича. После выезда из Саратова в 1879 году и до осени 1880 года Богданович находился в отлучке, и у меня прервалась с ним даже переписка; но, приехав в Петербург и свидевшись со старинным приятелем Писаревым, я решила употребить все усилия, чтобы найти его и вызвать к себе. Так как он не отвечал на письма, посланные по его адресу, то я воспользовалась адресом знакомых, к которым я дала ему рекомендации при отъезде, в надежде, что они знают, где он находится и что с ним {247} происходит. Я послала ему горячее письмо, в котором упрекала за то, что он вполне оторвался от старых друзей, и призывала настоятельно в Петербург для свидания. Оказалось, что он был болен, и хотя еще не вполне поправился, но не замедлил явиться на призыв. Однако он был в таком состоянии, что прежде всего я и Писарев заставили его лечиться. Затем ему пришлось осмотреться, познакомиться с людьми и со всеми переменами в программе и в партии, которые после Воронежского съезда произошли в его отсутствие; после этого он примкнул к практическим занятиям по организации, которые вели некоторые агенты Комитета, а потом принял сам агентуру Комитета. В это-то время я, как близко знающая его, и предложила Комитету, указывая на его практичность и чрезвычайную находчивость, сделать его хозяином лавки, что и было приведено в исполнение. Точное местонахождение магазина и фамилия, под которой значился хозяин его, не были мне известны до того момента, когда, должно быть, в феврале истек срок паспорта, по которому Богданович был прописан, и он попросил меня написать текст нового на имя Кобозева. Этот паспорт, мной написанный, кажется, так и остался в руках дворников, после того как был прописан в доме Менгдена. К новому году Богданович и под видом его жены Якимова устроились и из магазина стали рыть подкоп под улицу. 4. НЕЧАЕВ В январе 1881 года Исаев и я должны были по постановлению Комитета устроить общественную квартиру, которая служила бы местом собраний исключительно для членов Комитета. Никто из агентов низших степеней не должен был знать адреса этой квартиры и не вводился в нее, за исключением кануна 1 марта, когда по решению Комитета для работы над бомбами в нее был приглашен Кибальчич. Мы поселились на Вознесенском проспекте, д. 25/76, у Вознесенского моста, в трех очень холодных, неуют-{248}ных комнатах, имевших то преимущество, что дом был с проходным двором на две улицы и в нем помещались бани, которые могли маскировать частые хождения к нам. Мы прописались под именем Кохановских и прожили на этой квартире: Исаев — до 1-го, я — до 3 апреля, когда ее пришлось бросить из-за ареста Исаева, взятого на улице. В один из вечеров января, в трескучий мороз, часов в 10, Исаев пришел домой, весь покрытый инеем. Сбросив пальто и шапку, он подошел к столу, у которого сидели я и человека два из Комитета, и, положив перед нами маленький свиток бумажек, сказал спокойно, как будто в этом не было ничего чрезвычайного: От Нечаева, из равелина. От Нечаева! Из равелина! Мне было 19 лет, и я рвалась из глухого угла Казанской губернии за границу, в университет, когда впервые услыхала это имя: в Петербурге шел процесс “нечаевцев”, и я читала отчет о нем в газетах. Надо сказать, что из всего процесса только убийство Иванова, описанное во всей трагической обстановке его, произвело на меня впечатление, оставшееся на всю жизнь: все остальное прошло как-то мимо, осталось непонятным. Хорошо запомнились также слова дяди П. X. Куприянова, сказанные по поводу этого дела: — Каждый народ достоин своего правительства. Я приняла это за аксиому, как принимала многое другое в то время. Дядя не сделал никаких ограничений; не было их тогда и у меня. И во второй раз услышала я имя Нечаева в 1872 году. Я была уже в Швейцарии и училась в Цюрихе, когда в августе этого года в нашей студенческой среде из уст в уста прошла молва: член Интернационала поляк Стемпковский предал Нечаева, он арестован, и русское правительство требует выдачи его как уголовного преступника. Для нас, громадное большинство которых приехало и поступило в университет всего несколько месяцев тому назад, пребывание Нечаева не только в Цюрихе, но и вообще в Швейцарии было тайной и его арест полной неожиданностью. Мы не знали, {249} что агенты русской полиции уже давно разыскивали его в Швейцарии и со швейцарскими властями велись переговоры о выдаче, если эти агенты найдут Нечаева. Не знали мы и того, что однажды, когда Нечаев жил в Женеве, вместо него на улице был арестован некто Серебренников, живший, как и Нечаев, у Огарева. Серебренников был освобожден лишь после того, как сторож Андреевского училища, в котором преподавал Нечаев, и сторож университета, знавшие Нечаева в лицо, были вызваны из России и удостоверили, что предъявленная им личность не есть Нечаев. После этого случая некоторое время Нечаев, по словам М. П. Сажина, скрывался в горах, куда с большими предосторожностями его препроводили швейцарские агенты Мадзини, но потом он поселился в Цюрихе. Напрасно уговаривали его не жить в этом городе — он считал, что эмигранты просто хотят удалить его из сферы их собственной деятельности. В Цюрихе Нечаев добывал средства к жизни тем, что писал вывески, и как искусный маляр имел, по словам М. П. Сажина, имевшего с ним сношения, хороший заработок. С русской учащейся молодежью Нечаев не имел соприкосновений, но сносился с небольшим числом поляков и с русскими эмигрантами, пока Стемпковский не отдал его в руки полиции. Общественное мнение Швейцарии было настроено неблагоприятно для Нечаева, потому что факт убийства Иванова был широко известен; агитация, поднятая кружком цюрихских эмигрантов (Эльсниц, Ралли, Сажин) в пользу Нечаева, успеха не имела; брошюра на немецком языке, изданная ими и разъяснявшая политический характер деятельности Нечаева, не нашла широкого распространения; устроенные митинги были малолюдны, а когда представители эмигрантов обратились к самым сильным рабочим союзам Швейцарии Грютлиферейну и Бильдунгсферейну 74 и искали у них защиты права убежища, гарантированного законами республики для политических изгнанников, союзы ответили, что уголовных убийц они не защищают. Помимо этого, самый факт ареста уже предрешал решение федеральных властей, и судьба Нечаева свершилась. {250} Кучка учащейся молодежи, главным образом сербов, замышляла отбить Нечаева, когда его повезут на вокзал. Предполагалось, что для этого соберется человек тридцать, но вместо тридцати явились лишь немногие: о серьезной схватке со стражей, сопровождавшей Нечаева, нечего было и думать. Ралли (Арборэ) в статье о Нечаеве* рассказывает, что попытка все же была сделана, но публика помогла полиции снова поймать Нечаева, причем арестовала двух, пытавшихся спасти его. Человека два сели в поезд, чтобы посмотреть, не представится ли удобный случай на пути, но на станциях со стороны властей были приняты меры предосторожности, и никакой попытки освобождения на пути не было сделано. В России, как известно, суд приговорил Нечаева к 20-летней каторге. Формально договор с Швейцарией был соблюден; Нечаева судили как уголовного. Но затем вместо отправки в Сибирь он исчез бесследно: никто не знал, что было с ним дальше, ни где он, ни того, жив ли он или мертв. Так прошли годы, пока теперь, в этот январский вечер 1881 года, его образ не встал перед нами, и из Алексеевского равелина он обратился к Исполнительному комитету со своим словом. Как попало к нам это неожиданное слово? Когда Нечаева после суда привели в равелин, в нем был один узник, загадочная фигура Шевич, психически неизлечимо больной Шевич, о котором 40 лет спустя на основании архивных документов, открытых после революции 1917 года, было опубликовано прекрасное исследование Щеголева75. По этому исследованию фамилия этого узника Бейдеман. В 1879 году в равелин привели Мирского, осужденного по делу о покушении на шефа жандармов Дрентельна. Мирский не внушил, однако, доверия Нечаеву, он не захотел войти через него в сношения с “волей” и выказал в этом большую проницательность *. Но когда {251} после “процесса 16-ти народовольцев” (в октябре 1880 года) в равелин попал Степан Ширяев, член Исполнительного комитета и автор взрыва царского поезда под Москвой, Нечаев нашел в нем человека такой серьезной организации и деятельности, что решил обратиться к “Народной воле” и с преданным ему солдатом равелина послал Исполнительному комитету письмо по адресу студента Медико-хирургической академии Дубровина, земляка Ширяева и хорошего знакомого Исаева, Письмо носило строго деловой характер; в нем не было никаких излияний, ни малейшей сентиментальности, ни слова о том, что было в прошлом и что переживалось Нечаевым в настоящем. Просто и прямо Нечаев ставил вопрос о своем освобождении. С тех пор как в 1869 году он скрылся за границу, революционное движение совершенно изменило свой лик: оно расширилось неизмеримо, сделалось непрерывным и прошло несколько фаз — утопическое настроение хождения в народ, более реалистическую фазу “Земли и воли” и последовавший затем поворот к политике, к борьбе с правительством, борьбе не словом, а действием. А он? Он писал, как революционер, только что выбывший из строя, пишет к товарищам, еще оставшимся на свободе. Удивительное впечатление производило это письмо:исчезало все, темным пятном лежавшее на личности Нечаева: пролитая кровь невинного, денежные вымогательства, добывание компрометирующих документов с целью шантажа — все, что развертывалось под девизом “цель оправдывает средства”, вся та ложь, которая окутывала революционный образ Нечаева. Оставался разум, не померкший в долголетнем одиночестве застенка; оставалась воля, не согнутая всей тяжестью обрушившейся кары; энергия, не разбитая всеми неудачами жизни. Когда на собрании Комитета было прочтено обращение Нечаева, с необыкновенным душевным подъемом все мы сказали: “Надо освободить!” Шаг за шагом Нечаев развертывал в последующих письмах свою работу за истекшие годы. Да! Связанный по рукам и ногам, в тайнике равелина он работал. День за днем он старался подчинить своему влиянию враждебную среду, которая его окружала. Он изучал харак-{252}тер каждого жандарма, каждого присяжного солдата, приставленного к нему. Он неустанно наблюдал, все замечал и складывал в памяти, чтобы на основании собранного материала индивидуализировать способ воздействия на ту или другую душу. День за днем он расшатывал дисциплину среди нижних чинов, которые стерегли его; подрывая в их глазах престиж власти, стоявшей над ними, он агитировал, пропагандировал, развивал ум, действовал на чувства. Вызывая на откровенность и вырывая признания, он забирал людей в свои руки; пользуясь необычайностью обстановки и условий своего заточения и придавая загадочный характер своей личности и своему положению в прошлом, он импонировал своей страже, поднимал себя в ее мнении и манил чем-то в будущем. Так, ведя медленно, но постоянно кропотливую работу, этот необыкновенный узник подчинил себе, по его словам, 40 человек, попадавших в сферу его пропаганды. От этих лиц постепенно и осторожно он узнавал подробности об обстановке равелина и Петропавловской крепости, о том, что делается в них, об учреждениях, служащих и их взаимных отношениях, обо всех местных порядках и в особенности о топографии крепости и островка, на котором был расположен равелин **. В конце концов он накопил множество неоцененных данных, психологических и физических, на основании которых можно было создать план и осуществить освобождение, которое он, оторванный от всего мира, подготовлял годами в своей тиши. Верный своим старым традициям, Нечаев предполагал, что освобождение его должно происходить в обстановке сложной мистификации. Чтобы импонировать воинским чинам стражи, освобождающие должны были явиться в военной форме, увешанные орденами; они должны были объявить, что совершен государственный переворот: император Александр II свергнут и на престол возведен его сын-наследник; и именем нового императора они должны были объявить, что узник раве-{253}лина свободен. Все эти декорации для нас, конечно, не были обязательны и только характерны для Нечаева. Когда на заседании Комитета был поставлен вопрос об освобождении Нечаева, то без всяких споров было постановлено ставить это дело силами военной организации, тогда уже вполне сложившейся. Руководителем предприятия, главой отряда предполагался Суханов как решительный и находчивый человек, привыкший повелевать. Рассматривая условия места действия, Комитет, однако же, нашел, что экспедицию на остров равелина удобнее снарядить по воде на лодках, а не зимой по льду — это значило отложить ее до весны. Но не только это соображение, и другие обстоятельства заставляли остановиться на этом. На руках у Комитета было дело с Александром II. Предыдущие покушения организовывались одно за другим, и теперь новая попытка, по счету седьмая, была в полном ходу: в магазине на Малой Садовой шла торговля сырами, и каждую ночь несколько членов Комитета и его агентов работали в подкопе, действуя заступом и буравом и наполняя землею бочки, предназначенные для сыров. Приостановить эту опасную работу значило бы рисковать успехом всего дела. Чем скорее закончились бы приготовления, тем увереннее можно было смотреть вперед: обстановка магазина с недостаточным запасом сыров, неопытность импровизированных торговцев, изменение маршрута при поездках Александра II по воскресеньям в Михайловский манеж — все это могло сделать бесполезным весь труд. Необходимо было спешить, не оглядываясь по сторонам, не отвлекая внимания ни на что другое. Все вместе заставило Комитет откровенно и прямо сообщить Нечаеву, что предпринятые приготовления к покушению на царя требуют всех наших сил и ставить два дела одновременно мы не в состоянии. Поэтому дело его освобождения может быть организовано лишь после того, как кончится начатое против царя. В литературе я встречала указание, будто Комитет предоставил Нечаеву самому решить, которое из двух дел поставить на первую очередь, и будто Нечаев высказался за покушение. Комитет не мог задавать подобного вопроса; он не мог приостановить приготовления {254} на Малой Садовой и обречь их почти на неминуемое крушение. Он просто оповестил Нечаева о положении дел, и тот ответил, что, конечно, будет ждать. Чистейший вымысел также рассказ Тихомирова, будто Желябов посетил остров равелина, был под окном Нечаева и говорил с ним. Этого не было, не могло быть. Желябову была предназначена ответственная роль в предполагавшемся покушении. Мина на Малой Садовой могла взорваться немного раньше или немного позже проезда экипажа государя. В таком случае на обоих концах улицы четыре метальщика должны были пустить в ход свои разрывные снаряды. Но если бы и снаряды дали промах, Желябов, вооруженный кинжалом, должен был кончить дело, а кончить его на этот раз мы решили во что бы то ни стало. Возможно ли,чтобы при таком плане Комитет позволил Желябову отправиться к равелину, не говоря уже о том, что провести его туда было вообще невозможно? И разве сам Желябов пошел бы на такой бесцельный и безумный риск не только собой и своей ролью на Садовой, но и освобождением Нечаева? Никогда! * Сношения с Нечаевым, начатые через посредство Дубровина, продолжались затем Исаевым, которого Дубровин свел с солдатом, носившим записки. Обыкновенно они встречались в условном месте на улице, и солдат передавал Исаеву небольшой свиток бумаги в вершок шириной, исписанный особенными иероглифами нечаевского изобретения. Так продолжалось до 1 апреля, когда Исаев был выслежен и арестован на улице одновременно с Подбельским, тем студентом, который в феврале на акте в университете нанес оскорбление действием министру народного просвещения Сабурову. Вследствие этого ареста связь с равелином на время порвалась. У Перовской, арестованной раньше Исаева (10 марта), в записной книжке были зашифрованы, как она {255}нам сообщила через своего защитника Кедрина, два-три адреса швеек, которых посещали жандармы равелина, — их дал Нечаев. Однако эти адреса, по-видимому, не дали следователям по делу Перовской руководящей нити для раскрытия наших сношений с Нечаевым, потому что позднее эти сношения возобновились через того же Дубровина и велись Савелием Златопольским. Но описание этих сношений, окончательное прекращение их — страшно сказать! — по предательству Мирского, как мне передавали лица, заглянувшие после революции 1917 года в архивы департамента полиции, арест жандармов и солдат, преданных Нечаеву, суд над 23 из них *, административная расправа с некоторыми другими должны быть восстановлены не по моим личным воспоминаниям, а по архивным документам, которые не находятся в моем распоряжении. Сама я после ареста Исаева оставила Петербург и свободной в него уже не вернулась. Нечаев погиб в равелине, и его гибель вплоть до революции была окружена тайной. 18 августа 1881 года умер Ширяев: он страдал туберкулезом уже на свободе, и о его смерти сообщил еще Нечаев; но когда в марте 1882 года в равелин поместили Морозова, Исаева, Фроленко, Александра Михайлова, Клеточникова, Баранникова, Колодкевича, Ланганса, Арончика и Тригони, судившихся по “процессу 20-ти”, а в начале 1883 года — Богдановича, Грачевского, С. Златопольского из “процесса 17-ти”76, никто из них, размещенных в трех коридорах равелина, за все время не имел никаких указаний на присутствие в равелине Нечаева. Ни Поливанов, привезенный из Саратова, ни партия каторжан, возвращенных с Карийских рудников и помещенных в равелин (Мышкин, Игн. Иванов, Попов, Щедрин и др.), вплоть до перевода всех равелинцев в 1884 году в Шлиссельбург тоже не имели никаких вестей о нем и не могли сообщить ничего о его судьбе. В свое время ходила версия, что в 1882 году, после раскрытия сношений Нечаева с “волей”, его отправили в Шлиссельбург и застрелили по дороге под предлогом {256} попытки к бегству. Но никаких данных, которые подтверждали бы это, не приводилось. Материальные условия содержания Нечаева в равелине в смысле питания были сносными, пока он был там один, но с переводом туда народовольцев режим резко изменился: их умерщвляли медленным голодом. Пища была такова, что, по словам Юрия Богдановича, уже через месяц равелинцы могли ходить, только держась за стену. Цинга подкашивала их поголовно. Врач Вильмс на заявления заключенных, что они умирают от голода, отвечал, что он бессилен — все зависит от администрации. Со своей стороны он давал только бутыль с микстурой железа: из нее за обедом жандарм каждому подавал по ложке. При таких условиях и без убийства оружием Нечаев должен был погибнуть. Полное подтверждение тому найдено в архивах Щеголевым, и дата смерти Нечаева установлена документально: он умер в равелине 21 ноября 1882 года. Отсутствие сведений у остальных равелинцев объясняется полной изоляцией от них Нечаева. В революционном движении Нечаев представляет собою фигуру совершенно исключительную. Это особый тип, в целом не повторявшийся. Как бы ни тяжела была память об убийстве Иванова и самом беззастенчивом пользовании правилом “цель оправдывает средства”, нельзя не изумляться силе его воли и твердости характера; нельзя не отдать справедливости бескорыстию всего поведения его: в нем не было честолюбия, и преданность его революционному делу была искренна и безгранична. Несмотря на отсутствие высших моральных качеств, в его личности было нечто внушительное, покоряющее, на простые души действующее как гипноз. Солдаты-равелинцы, сосланные в Сибирь, встречались в свое время со многими политическими ссыльными из интеллигенции: Орехов, Дементьев, Петров, Терентьев жили в Иркутской губернии, в Киренске, одновременно с М. П. и Е. Н. Сажиными и С. А. Борейшо. Равелинец Тонычев, наиболее развитой и впоследствии застрелившийся, был в Киренске проездом из Якутской области, а Вишняков уже в бытность Брешковской в ссылке жил в этом городе при ней, помогал в хозяйстве. Никогда {257} ни у кого из этих людей не вырывалось упрека, слов укоризны по адресу Нечаева, разорившего их жизнь. Все они отзывались о нем с особенным чувством, похожим на страх, и признавались в своем подчинении его воле. “Попробуй-ка, откажись, когда он что-нибудь приказывает! Стоит взглянуть ему только!” — говорил один из них. Это влияние сказывалось и на суде. Во время суда ** в публике ходил слух, что солдаты и унтера на заседаниях говорили о Нечаеве как люди, находящиеся под влиянием страха перед ним. Между прочим, никогда не произносили они ни его имени, ни фамилии: они говорили только “он”. Называть фамилию Нечаева им было запрещено. Но и вдали, в глубине Сибири, равелинцы все еще были под обаянием сильной личности узника, покорившего их души. Авторитет его личности все еще слепил их. Это было внушение, гипноз, не разрушенный ни испытаниями, ни временем и расстоянием. 5. АРЕСТ КЛЕТОЧНИКОВА 26 января были арестованы Колодкевич и Баранников, одни из наиболее любимых товарищей наших, а на квартире Баранникова задержан Клеточников, для целости нашей организации человек совершенно неоценимый: в течение двух лет он отражал удары, направленные правительством против нас, и был охраной нашей безопасности извне, как Александр Михайлов заботился о ней внутри. Мы берегли его самым тщательным образом, окружая каждый шаг строжайшей конспирацией. Для сношений с ним было назначено одно постоянное лицо, вполне легальное,— сестра Марии {258} Николаевны Ошаниной Наталья Николаевна Оловенникова, ради этой цели совершенно отстраненная от всякой революционной деятельности. Только на ее квартиру и ни к кому другому из нас Клеточников должен был ходить для передачи всех сведений, полезных для партии: о предполагаемых обысках, арестах и розысках, о шпионах и всех предположениях III отделения, проходивших чрез его руки в канцелярии этого отделения. Почему этот порядок был нарушен и вместо легальной квартиры Оловенниковой Клеточников стал посещать нелегально Баранникова, который принимал участие во всех опасных сношениях и предприятиях, я не знаю, но это нарушение тем более странно, что Клеточников был очень близорук и не мог видеть знаков безопасности, которые всегда ставились у нас на квартире. Вероятно, вследствие этого он и попал в засаду, оставленную в комнате Баранникова. После суда над 20 народовольцами Клеточников погиб в равелине от истощения. Любопытно, как Клеточников попал в делопроизводители III отделения, и я напомню об этом. Приехав в Петербург из Крыма, он предложил Комитету свои услуги, заявив, что будет исполнять какую угодно работу. Но как для новоприбывшего трудно было найти сейчас же что-нибудь подходящее к его способностям и характеру. Некоторое время ему пришлось томиться в бездействии. Между тем около этого времени частые обыски у курсисток, нанимавших комнаты у акушерки А. Кутузовой, заставляли думать, что она состоит агентом тайной полиции. Ввиду этого Ал. Михайлов предложил Клеточникову поселиться у Кутузовой и, войдя в доверие, самому поступить в III отделение. Клеточников так и сделал. Как квартирант, он заходил к ней поиграть в карты и, чтоб расположить к себе, проигрывал ей по совету Комитета небольшие суммы. Познакомившись и узнав, что он ищет место, Кутузова сначала в неясных выражениях, а потом откровенно рассказала ему о своих связях в III отделении и предложила устроить его в этом учреждении. Так Клеточников попал в самое пекло тайного политического розыска. Он был сделан делопроизводителем, и через его руки прохо-{259}дили все бумаги о мероприятиях III отделения: приказы об арестах, обысках, списки провокаторов и шпионов, распоряжения о слежке и т. д. Краткий перечень всего этого Клеточников передавал лицу, назначенному Комитетом специально для этого. Невозможно перечесть все услуги, которые оказывались партии этими ценными сообщениями. Так, между прочим, он предупредил нас осенью 1879 года о готовившихся массовых обысках, между которыми был обыск и у присяжного поверенного Бардовского, одного из самых преданных, даровитых защитников на политических процессах того времени (“процесс 50-ти” и др.). Дважды я приходила на его квартиру, чтобы предупредить его, и дважды не заставала дома. Вечером он был в театре, куда я не могла попасть. Поздно он вернулся домой; нагрянули жандармы, за шкапом нашли пачку номеров “Народной воли”, спрятанных им; арестовали его и его сожителя и поместили в дом предварительного заключения. Бардовский был человек чрезвычайно нервный; он страдал бессонницей, злоупотреблял хлоралгидратом и совершенно определенно был одержим боязнью пространства; не раз мне приходилось смеяться над этой боязнью, когда я ездила с ним в его экипаже; однако это был один из признаков душевного расстройства. Потрясенный арестом, Бардовский в доме предварительного заключения уже через сутки помешался и не выздоровел до конца жизни, хотя его выпустили и он был окружен нежным попечением своей жены Анны Арсентьевны, с которой, как и с самим Бардовским, я была в наилучших отношениях; ничто уже не могло спасти его. Погиб и брат Бардовского, мировой судья в Польше, казненный в 1886 году в Варшаве по делу польского “Пролетариата”77. 6. СОВЕЩАНИЕ В первой половине февраля Комитет созвал своих членов на совещание. Приготовляя покушение на царя, он хотел поставить вопрос о возможности или невозможности одновременно с покушением {260}сделать попытку инсуррекции *. Члены из Москвы и тех провинций, в которых были народовольческие группы, должны были дать сведения, достаточно ли окрепла и расширилась организация партии и таково ли настроение широких кругов в разных местностях, чтобы наличными силами партии при поддержке сочувствующих слоев общества предпринять вооруженное выступление против правительства. Ответ был неблагоприятный. Подсчет членов групп и лиц, непосредственно связанных с нами, показал, что наши силы слишком малочисленны, чтобы уличное выступление могло носить серьезный характер **. О случае попытки вышло бы то же, что произошло в 1876 году на Казанской площади, — избиение, но в еще более широких размерах и безобразных формах, чем было при той первой демонстрации скопом, предпринятой “Землей и волей”. От выступления пришлось отказаться. Революция рисовалась в то время еще в неопределенных чертах и в неопределенном будущем. Только с военных бралось обязательство по требованию Исполнительного комитета взяться за оружие; что касается штатских, то в уставы местных групп такое обязательство до тех пор не вносилось. Заседания нашего совещания происходили на моей квартире у Вознесенского моста. Чтобы не навлечь подозрения, мы собирались через день в числе 20—25 человек. Но хотя, рассеянные по главнейшим городам империи, мы представляли собою слишком ничтожную силу, чтобы предпринять попытку вооруженного восстания, вопрос все же был поставлен, его обсуждали, и уже это было важно. Мысль, раз высказанная, не могла умереть, и, разъехавшись, каждый в своей местности невольно мысленно обращался к ней. {261} Глава одиннадцатая 1. ФЕВРАЛЬСКИЕ ДНИ 15 февраля, в воскресенье, император, ездивший по воскресеньям в Михайловский манеж и всегда по разным улицам, проехал по Малой Садовой. Подкоп к этому времени был уже кончен, но мина не заложена. Когда мы узнали об этом, то возмутились медленностью техников. Следующего проезда приходилось ждать, быть может, целый месяц. Негодуя, Комитет на заседании постановил, чтобы к 1 марта все приготовления были кончены, мина и разрывные снаряды готовы. Наш план состоял из трех частей, преследовавших одну цель, чтобы это, по счету седьмое, покушение наше было окончательным. Главной частью был взрыв из магазина сыров. Если бы этот взрыв произошел немного раньше или позже проезда экипажа царя, то, как раньше было сказано, четыре метальщика — Рысаков, Гриневицкий, Тимофей Михайлов и Емельянов — с двух противоположных сторон на обоих концах Малой Садовой должны были бросить свои бомбы; но если бы и они остались почему-нибудь без результата, то Желябов, вооруженный кинжалом, должен был броситься к государю и кончить дело. С тех пор мы жили тревожной, лихорадочной жизнью: наступал третий месяц существования магазина сыров в доме Менгден. Хозяева магазина, Богданович и Якимова, с внешней стороны удовлетворяли всем требованиям своего положения — рыжая борода лопатой, широкое лицо цвета томпакового самовара, как смеясь говорил о себе Богданович, речь, сдобренная шуткой, меткая и находчивая (за словом в карман не полезет), делали Богдановича извне настоящим заурядным торговцем, а Якимова с ее демократической наружностью, с подстриженной “челкой” на лбу и вятским {262} выговором на “о” была как нельзя больше ему под пару. Но насчет коммерции оба были слабы, и соседние торговцы сразу решили, что новопришельцы им не конкуренты. К тому же денег в январе — феврале у нас было мало, и закупка сыров была скудная. Как невелики были наши средства на это колоссальной важности дело, показывает, что когда в критическую минуту я достала 300 рублей на покупку товара, то это было счастьем. Однако скудость запасов на первый взгляд не бросалась в глаза, как я удостоверилась, застав Баску в ее роли за прилавком, уставленным разными сортами сыра, когда подвидом покупательницы “рокфора” я подъехала к магазину по поручению Комитета и спустилась в полуподвальное помещение, в котором он находился, чтобы предупредить, что за магазином “следят” и к Суханову подле магазина пристал шпион, от которого он спасся, взяв лихача. Хотя прилавок имел приличный вид, но бочки для сыров стояли пустые: они наполнялись землей из подкопа под улицу. Неумелость торговцев, как таковых, а быть может, слежка за кем-нибудь из тех, кто по ночам работал в подкопе (вероятно, за Тригони, который, как оказалось, жил в шпионской квартире на Невском), но только полиция обратила наконец внимание на это заведение. 27 февраля, вечером, к Тригони, занимавшему комнату на Невском у г-жи Миссюра, явилась полиция и арестовала как его, так и Андрея Желябова, сидевшего у него. Известие об этом несчастье, громом поразившее нас, было принесено Сухановым утром 28 февраля к нам на квартиру у Вознесенского моста. В то же время по городу разнесся слух, что полиция считает себя на следах чрезвычайного открытия, и назывался тот самый участок, в котором находился магазин Кобозева. Молодежь передавала о подслушанном разговоре дворника дома Менгден с полицейским о каком-то обыске в этом доме, а явившийся Кобозев рассказал о посещении лавки какой-то якобы санитарной комиссией под руководством инженера Мравинского. Дело висело на волоске. “Это что за сырость?” — спросил пристав, указывая на следы влажности подле одной из бочек, наполненных сырой {263} землей. “На масленице сметану пролили”,— ответил Богданович. Загляни пристав в кадку, он увидел бы, какая сметана была в ней. Мравинский подошел к деревянной обшивке под окном, прикрывавшей ход в подкоп. Он подергал ее... она не поддалась! “Зачем эта обшивка?” — спросил он. “От сырости”,— ответил Богданович (магазин был в полуподвальном этаже). В задней комнате, в которой было складочное место, по углам лежала большими кучами земля, вынутая из подкопа. Сверху ее прикрывали солома, кокс, рогожа и был наброшен половик. Достаточно было приподнять их, чтобы открытие было сделано. Мравинский даже толкнул кокс ногой. Но все миновало, и этот осмотр, подробности которого были какой-то счастливой игрой в “быть или не быть”, по словам Богдановича, даже легализировал магазин, так как подозрительного в нем ничего не было найдено. Но мы, слушатели, были поражены как громом. Было ясно, что дело, давно задуманное, с трудом и опасностью доведенное до конца, дело, долженствовавшее закончить двухлетнюю борьбу, связывавшую нам руки, может накануне своего осуществления погибнуть. Все можно было перенести, только не это. Не личная безопасность тех или других из нас волновала нас. Все наше прошлое и все наше революционное будущее было поставлено на карту в эту субботу, канун 1 марта, — прошлое, в котором было шесть покушений на цареубийство и 21 смертная казнь и которое мы хотели кончить, стряхнуть, забыть, и будущее, светлое и широкое, которое мы думали завоевать нашему поколению. Никакая нервная система не могла бы вынести долгое время такого сильного напряжения *. {264} Между тем все было против нас: нашего хранителя — Клеточникова — мы потеряли; магазин был в величайшей опасности; Желябов, этот отважный товарищ, будущий руководитель метальщиков и одно из самых ответственных лиц в предполагаемом покушении, выпадал из замысла: его квартиру необходимо было тотчас же очистить и бросить, взяв запас нитроглицерина, который там хранился; квартира на Тележной, где должны были производиться все технические приспособления по взрыву и где сходились сигналисты и метальщики, оказывалась, по заявлению ее хозяев, Саблина и Гельфман, сделанному накануне, не безопасной — за ней, по-видимому, следили, и в довершение всего мы с ужасом узнаем, что ни один из четырех снарядов не готов... А завтра, 1 марта, воскресенье, и царь может поехать по Садовой... Мина в подкопе не заложена. Среди этих-то обстоятельств 28 февраля мы, члены Исполнительного комитета, собрались на квартире у Вознесенского моста. Присутствовали не все, так как для оповещения не было времени. Кроме хозяев квартиры, меня и Исаева были Перовская, Анна Павловна Корба, Суханов, Грачевский, Фроленко, Лебедева; быть может, Тихомиров, Ланганс — наверное не помню. Взволнованные, мы были одушевлены одним чувством, одним настроением. Поэтому, когда Перовская поставила основной вопрос, как поступить, если завтра, 1 марта, император не поедет по Малой Садовой, не действовать ли тогда одними разрывными снарядами, все присутствовавшие единогласно ответили: “Действовать! Завтра во что бы то ни стало действовать! Мина должна быть заложена. Бомбы должны быть к утру готовы и наряду с миной или независимо от нее должны быть пущены в ход! Один Суханов заявил, что он не может сказать ни да ни нет, так как снаряды еще никогда не были в действии. Было около трех часов дня субботы. Исаев был немедленно отряжен в магазин зарядить мину; квартира Желябова и Перовской с помощью Суханова и военных была очищена, и Софья Львовна перешла к нам. Не успели оповестить не только всех членов, но даже сигналистов Садовой улицы, но роли {265} последних, как и метальщиков, были заранее определены, и свидание на воскресенье со всеми ними уже условлено. С пяти часов вечера три человека должны были явиться на нашу квартиру и всю ночь работать над метательными снарядами. Это были Суханов, Кибальчич и Грачевский. До восьми часов вечера на квартиру беспрестанно заходили члены Комитета то с известиями, то по текущим надобностям; но так как это мешало работе, то к восьми часам все разошлись, и на квартире остались, считая меня и Перовскую, пять человек. Уговорив измученную Софью Львовну прилечь, чтобы собраться с силами для завтрашнего дня, я принялась за помощь работающим там, где им была нужна рука, хотя-бы и неопытная: то отливала грузы с Кибальчичем, то обрезывала с Сухановым купленные мной жестянки из-под керосина, служившие оболочками снарядов. Всю ночь напролет у нас горели лампы и пылал камин. В два часа я оставила товарищей, потому что мои услуги не были более нужны. Когда в восемь часов утра Перовская и я встали, мужчины все еще продолжали работать, но два снаряда были готовы, и их унесла Перовская на квартиру Саблина на Тележной; вслед за ней ушел Суханов; потом я помогла Грачевскому и Кибальчичу наполнить гремучим студнем две остальные жестянки, и их вынес Кибальчич. Итак, в восемь часов утра 1 марта четыре снаряда были готовы после 15 часов работы трех человек. В десять часов на Тележную пришли Рысаков, Гриневицкий, Емельянов и Тимофей Михайлов. Перовская, все время руководившая ими вместе с Желябовым, дала им точные указания, где они должны стоять для действия, а потом, после проезда царя, где сойтись. 2. 1 МАРТА По распоряжению Комитета 1 марта я должна была остаться до двух часов дня дома для приема Кобозевых, так как Богданович должен был выйти из магазина за час до проезда государя, а Якимова — после сигнала (который она должна была дать), что царь показался на Невском; сомкнуть же электри-{266}ческий ток должно было третье лицо, которое могло выйти из лавки в качестве постороннего человека в том случае, если бы ему не было суждено погибнуть под развалинами от взрыва, произведенного его рукой. То был М. Фроленко. В десятом часу он пришел ко мне. Я с удивлением увидела, что из принесенного свертка он вынимает колбасу и бутылку красного вина и ставит на стол, приготовляясь закусывать. В том возбужденном состоянии, в каком я находилась после нашего решения и бессонной ночи, проведенной в приготовлениях, мне казалось, что ни есть ни пить невозможно. “Что это?” — почти с ужасом спросила я, видя материалистические намерения человека, обреченного почти на верную смерть под развалинами от взрыва. “Я должен быть в полном обладании сил”, — спокойно ответил товарищ и невозмутимо принялся за еду. Пред этим отсутствием мысли о возможной гибели, пред этим единственным помышлением, что для выполнения взятой на себя обязанности надо быть в полном обладании сил, я могла лишь безмолвно преклониться. Ни Богданович, ни Якимова к нам не явились; вернулся Исаев и с ним несколько членов с известием, что царь мимо лавки не проехал и из манежа проследовал домой. Упустив совершенно из виду, что они не следили за обратным маршрутом государя, я ушла из дома, думая, что покушение не состоялось вследствие каких-нибудь непредвиденных причин. На деле царь действительно не поехал по Садовой, но Перовская выказала тут все свое самообладание. Быстро сообразив, что путем, по которому государь поедет обратно, будет набережная Екатерининского канала, она изменила весь план, чтобы действовать уже одними бомбами. Она обошла метальщиков и поставила их на новые места, условившись о сигнале, который даст, махнув платком. В начале третьего часа один за другим прогремели два удара, похожие на пушечные выстрелы: бомба Рысакова разбила карету государя, бомба Гриневицкого сокрушила императора; смертельно раненные, и царь, и метальщик через несколько часов были бездыханны. {267} Когда после возвращения Исаева я вышла из дома, все было спокойно; но через полчаса после того, как я зашла к Г. И. Успенскому, к нему пришел Иванчин-Писарев с известием, что были какие-то взрывы, на улицах идет молва, что государь убит, а в церквах уже присягают наследнику. Я бросилась к своим; на улицах повсюду шел говор и было заметно волнение: говорили о государе, о ранах, о крови и смерти. Когда я вошла к себе, к друзьям, которые еще ничего не подозревали, то от волнения едва могла выговорить, что царь убит. Я плакала, как и другие: тяжелый кошмар, на наших глазах давивший в течение десяти лет молодую Россию, был прерван; ужасы тюрьмы и ссылки, насилия и жестокости над сотнями и тысячами наших единомышленников, кровь наших мучеников — все искупала эта минута, эта пролитая нами царская кровь; тяжелое бремя снималось с наших плеч, реакция должна была кончиться, чтобы уступить место обновлению России. В этот торжественный момент все наши помыслы заключались в надежде на лучшее будущее родины. Через короткое время приехал Суханов, радостный и возбужденный, обнимавший и поздравлявший всех по поводу этого будущего. Редактированное нами через несколько дней письмо к Александру III достаточно характеризует общее настроение петербургских членов партии в период, последовавший за 1 марта. Оно составлено с умеренностью и тактом, вызвавшим сочувствие во всем русском обществе. Опубликованное на Западе, оно произвело сенсацию во всей европейской прессе; самые умеренные и ретроградные органы заявили одобрение требованиям русских нигилистов, находя их разумными, справедливыми и значительной частью своей вошедшими давным-давно в повседневный обиход западноевропейской жизни. 3 марта Кибальчич принес на нашу квартиру весть, что открыта квартира Гельфман (на Тележной улице), что Гельфман арестована, а Саблин, с виду всегда беззаботный весельчак, вечно игравший в остроумие, застрелился. Он рассказал также о вооруженном сопротивлении человека, явившегося в дом после ареста {268} Гельфман и оказавшегося рабочим Т. Михайловым. Первою мыслью лиц, знавших состав посетителей квартиры Гельфман, имевшей специальное назначение и потому для большинства агентов неизвестной, было, что она указана Рысаковым. Ввиду этого соображения Комитет отменил свое решение, чтоб Кобозевы оставили свою лавку лишь после того, как мина будет очищена от динамитного заряда: они должны были не только в тот же день бросить магазин, но и выехать вечером из Петербурга. В три часа к нам зашел Богданович, чтобы проститься со мной перед отъездом — он выезжал первым. С тех пор я не видалась с ним до октября и ноября того же года, которые я провела в Москве, где находился и он. Это было в последний раз, потому что, когда в марте 1882 года я приехала в Москву, он был уже арестован. Вечером 3 марта на квартиру зашла Якимова, чтобы перед отъездом переменить костюм: она заперла лавку, чтобы уже не возвращаться. В тот же день Комитет удалил из Петербурга еще некоторых членов. Прошло не более недели, и мы потеряли Перовскую, предательски схваченную на улице. Вслед за ней погиб Кибальчич, как говорят, по доносу хозяйки, а у него был арестован Фроленко, попавший в засаду. Потом был взят Иванчин-Писарев. Белый террор открыл свои действия. Тогда мы считали, что у правительства был человек, знавший многих агентов Исп[олнительного] ком[итета] в лицо и указывавший их на улице. Теперь, после открытия полицейских архивов, обнаружилось, что одним из предателей был рабочий Окладский79, осужденный на каторгу по процессу А. Квятковского в 80-м году. Ввиду опасности пребывания в Петербурге некоторые из нас по предложению Комитета должны были выехать, в том числе и я. Но все мы были одушевлены желанием воспользоваться горячим временем для организационных целей партии: мы видели вокруг себя сильнейший энтузиазм; смиренно сочувствующие люди, пассивные и индифферентные, расшевелились, просили указаний, работы; всевозможные кружки приглашали к себе представителей партии, чтоб войти в сношения с {269} организацией и предложить свои услуги. Если бы честолюбие было руководящим мотивом членов партии, то теперь оно могло бы насытиться, потому что успех был опьяняющий. Тот, кто не пережил с нами периода после 1 марта, никогда не составит себе понятия о всем значении этого события для нас как революционной партии. Понятно, что удаление в такой момент из Петербурга было тягостно для всякого человека, верящего в свои силы и думающего, что интересы дела требуют его присутствия даже вопреки требованиям благоразумия. Поддерживаемая Сухановым, я представила Комитету такие аргументы в защиту моего желания остаться на месте, что Комитет разрешил мне это, но, к сожалению, ненадолго. 1 апреля Григорий Исаев не вернулся домой: он был схвачен, как потом я узнала, каким-то предателем на улице подобно некоторым другим товарищам, погибшим в течение марта месяца. Так как во избежание беспокойств и недоразумений мы придерживались правила, что хозяева общественных квартир не имеют права проводить ночь вне дома, если предварительно не уговорились об этом, то в 12 часов ночи 1 апреля я уже не сомневалась, что Исаев арестован. В то время наша квартира в силу разных обстоятельств мало-помалу превратилась в склад всевозможных вещей: после ликвидации рабочей типографии к нам был перенесен шрифт и прочие ее принадлежности; когда закрылась химическая лаборатория, Исаев привез к нам всю ее утварь и большой запас динамита; Перовская передала нам же динамит и все другое, что сочла нужным вынести из своей квартиры; после ареста Фроленко мы получили половину паспортного стола; в довершение всего вся литература, все издания шли из типографии “Народной воли” к нам и наполняли громадный чемодан, найденный потом в нашей квартире пустым. Такое богатство не должно было погибнуть, я решила спасти все и уйти из квартиры, оставляя ее абсолютно пустой. 2 апреля, вместо того чтобы искать кого-нибудь из своих, я решила ждать прихода к себе и принялась приводить революционное имущество в удобовыносимый {270} вид. Был уже час дня, когда на квартиру зашел Грачевский. Он сообщил мне, что товарищи считают меня уже погибшей, так как с раннего утра дворники дефилируют в градоначальстве перед арестованным накануне молодым человеком, отказавшимся назвать себя и указать свою квартиру. По описаниям дворников, уже побывавших у градоначальника, никто не сомневался, что это Исаев. Тем не менее Грачевский одобрил мое желание спасти вещи; я просила его дать знать об этом Николаю Евгеньевичу Суханову как человеку столь энергичному и решительному, что самое невозможное кажется ему всегда возможным. Через несколько часов Суханов явился в сопровождении двух морских офицеров и с обычной распорядительностью в течение двух часов удалил с квартиры все, что нужно; остались два узла с вещами, не представлявшими особой ценности. Это было уже в 8 часов вечера. Тогда он потребовал, чтоб я тотчас же ушла из дома; но я не видела никакой нужды уходить до утра, потому что была уверена, что Исаев квартиры не назовет, а непоявление до сих пор полиции объясняла тем, что дворники нашего дома еще не собрались пойти на призыв; я думала (ошибочно), что ночью Исаеву дадут покой, и потому не видела риска оставаться у себя. После этих аргументов Суханов оставил меня, обещав наутро прислать двух дам за остальными вещами. Поутру 3 апреля, когда я вышла осмотреть окрестности, в воротах стояло щедринское “гороховое пальто”, делавшее внушение дворникам: “Непременно до 12 часов! Непременно до 12 часов!” Было ясно, что дворников зовут в градоначальство. Тогда я выставила условный сигнал, что квартира еще безопасна; в нее почти тотчас вошли Ивановская и Терентьева и унесли последние узлы, прося не медлить уходом. Дождавшись женщины, которая приходила убирать нашу квартиру, и под приличным предлогом выпроводив ее, я вышла, заперев свое опустошенное жилище. Говорят, жандармы прибыли на нашу квартиру, когда самовар, из которого я пила чай, еще не остыл: они опоздали на час или полтора. {271} Этот день, 3 апреля, был днем казни наших цареубийц. Погода была чудная: небо ясное, солнце лучезарно-весеннее, на улицах полная ростепель. Когда я вышла из дома, народное зрелище уже кончилось, но всюду шел говор о казни, и, в то время как сердце сжималось у меня от воспоминаний о Перовской и Желябове, я попала в вагон конки, в котором люди возвращались с Семеновского плаца, на котором происходило зрелище. Многие лица были возбужденные, но не было ни раздумья, ни грусти. Как раз против меня сидел в синей свитке красавец-мещанин, резкий брюнет с курчавой бородой и огненными глазами. Прекрасное лицо было искажено страстью — настоящий опричник, готовый рубить головы. После Шлиссельбурга в архангельскую ссылку Александра Ивановна Мороз привезла мне прекрасную большую гравюру с картины Сурикова “Боярыня Морозова”. Она привезла ее, потому что знала, какое большое место в моем воображении в Шлиссельбурге занимала личность протопопа Аввакума и страдалица за старую веру боярыня Морозова, непоколебимо твердая и вместе такая трогательная в своей смерти от голода. Гравюра производила волнующее впечатление. В розвальнях, спиной к лошади, в ручных кандалах Морозову увозят в ссылку, в тюрьму, где она умрет. Ее губы плотно сжаты, на исхудалом, красивом, но жестком лице решимость идти до конца; вызывающе с двуперстным крестным знамением поднята рука, закованная в цепь. Кругом народная толпа московской улицы времен царя Алексея Михайловича. Что ни лицо, то другое выражение: есть в толпе робкие, устрашенные, есть немногие с затаенным сочувствием, есть злобно ликующие. Гравюра говорит живыми чертами — говорит о борьбе за убеждения, о гонении и гибели стойких, верных себе. Она воскрешает страницу жизни... 3 апреля 1881 года... Колесницы цареубийц... Софья Перовская... Красавец-мещанин в синей суконной свитке. Прекрасное лицо, искаженное страстью, — лицо опричника, готового рубить головы. {272} |
Оглавление|
| Персоналии | Документы
| Петербург"НВ" |
"НВ"в литературе| Библиография|